Тобол. Много званых
– Погодить, погодить! – приходя в себя, отстранял Айкони Табберт. – Какой болот?.. Что ты сделать дом Симон?
– Большой огонь! – восторженно воскликнула Айкони. – Большой! Надо быстро ходить! – она сдёрнула с кровати тулуп, которым Табберт укрывался ночью, и попыталась надеть его Табберту на плечи. – Бежать! Быстро!
Табберт оттолкнул её.
– Ты поджечь дом у Симон? – яростно спросил он. – Что ты творить? Глупый варвар! О-о-о, гален флика!
По-шведски это означало «сумасшедшая девка». Табберта охватило бешенство. Эта дикарка не способна была понять, какие бедствия она могла обрушить на голову капитана Филиппа Юхана фон Страленберга.
– Бежать! – повторила Айкони.
– Бежать одна! – рявкнул Табберт. Он вырвал у неё из рук свой тулуп и швырнул на пол. – Я тебя не знать! Забыть меня! Убираться вон!
Айкони даже открыла рот, услышав от князя такие слова. От князя?.. – спросила она себя. Да он же вовсе не князь! Он как все, только красивый! Он ничем не отличается от тех русских мужчин, которые увозили её из Певлора и улыбались ей, хотя знали, что с ней скоро сделают! Этот князь-не-князь просто брал её любовь, но никогда не давал ничего взамен! Он говорил неправду! Он и не думал убегать с ней в лес – он не приготовил ни лыж, ни припасов!.. А как же священный волос?.. Видно, Сынга-чахль обманул её с этим волосом! Сынга-чахль напился её крови и сгорел в печке, ухмыляясь!
Айкони знала, где в горнице Табберта лежат разные вещи. Например, нож. Она завизжала, бросилась к поставцу, схватила нож и прыгнула на Табберта. Табберт, опытный фехтовальщик, хладнокровно отвёл удар, тем же движением развернул Айкони и отшвырнул к порогу. Айкони упала и завыла уже от невыносимой муки. Она так любила своего князя и так обманулась в нём! Это не человек, это слопец, капкан, она в ловушке, она погубила себя!
Она без колебаний направила лезвие на себя, стиснула рукоять ножа обеими руками и высоко замахнулась, чтобы вонзить заточенное железо себе в живот – зарезать себя как взбесившуюся собаку, которую невозможно усмирить. В душе она уже словно падала сама в себя, как с обрыва, своей тяжестью умножая силу смертельного удара, но кто-то вдруг крепко схватил её запястья, будто клещами, и принялся выламывать нож из пальцев. Это был Новицкий. Он услышал набат и побежал на пожар, но по пути завернул за товарищем – капитаном Таббертом. И застал Айкони.
А с пожаром на подворье Ремезовых сражались уже не только соседи и артельные, но и служилые. Командовал всеми прилетевший сотник Емельян. Мастерская горела, как стог. В огне таяли доски кровли, и сквозь сияние проступали чёрные стропила. Окна слепили. Жар растопил весь снег вокруг мастерской, и люди хлюпали ногами в грязи, отражающей пламя.
– Разваливай хоромину! – кричал Емельян.
Крючники забрасывали в пекло крючья на верёвках и дёргали всё, что можно было выворотить: тесины, брусья, желоба-«потоки», слеги. Надо было обрушить мастерскую и потом разодрать огромный костёр на куски. Ловкий Ванька Чумеров сумел заякорить своей кошкой верхний угол сруба, и служилые вдесятером вцепились в Ванькину верёвку. Рокочущий, гудящий пожар мученически захрустел, как на пытке. Мужики взревели и в натуге вырвали у мастерской ребро. Сруб толчком перекосился, окутавшись облаком искр. Это была победа: теперь постройка утратила прочность, словно у стола надломили ножку. Мужики, радостно и злобно матерясь, за крючья потянули сруб в разные стороны, разваливая мастерскую на груду горящих брёвен и плах. Пожар оглушительно трещал, будто отстреливался, но оборона огня потеряла свирепую сплочённость: дальше следовало просто растащить горящие кости мастерской одну за другой на огород, где их можно уже залить водой и закидать снегом. Подворье было спасено.
Толпа на улице перед воротами Ремезовых облегчённо загомонила. Варвара Ремезова, державшая на руках сонную Танюшку, широко и строго перекрестилась. Епифания стояла неподалёку от Варвары. Придерживая платок у лица, она потихоньку пошла в сторону, протискиваясь среди народа. На неё никто не обращал внимания, да никто её и не знал. На перекрёстке Епифания увидела брошенные сани с лошадью – хозяин, видно, не сумел подъехать к воротам Ремезовых поближе. Епифания осторожно опустилась в чужие сани, а потом медленно размотала вожжи, накрученные на выгнутый передок. Она помнила слух, что в полусотне вёрст от Тобольска за деревней Байгара укрылся раскольничий скит. Её там непременно спрячут. Епифания тряхнула вожжами, понужая лошадь не спеша пойти вперёд, прочь от толпы.
И вдруг на оглоблю легла рука. Рядом с лошадью Епифании оказался Семён-младший. Он был без шапки, весь в копоти, с прожжённым локтем. Он мог бы остановить лошадь или закричать, однако молча пошагал перед санями, искоса оглядываясь на Епифанию, словно провожал её.
– Не сбегай, Епифанюшка, – виновато попросил он. – Ну хоть ради меня.
Епифания надолго отвернулась, не отвечая, и наконец дёрнула вожжи.
А Карп Изотыч Бибиков со двора наблюдал за борьбой с пожаром. Когда служилые вывернули угол у мастерской и строение повалилось, Карп Изотыч поклонился в сторону Софийского собора и мимо водовозных саней посеменил к крыльцу ремезовского дома. Водовозы ещё опрастывали вёдра на стены служб, чтобы от соседства с большим огнём не затлела конопатка.
– Не облейте, дьяволы! – охнул Бибиков. – Простыну – свалюсь!
Возле крыльца суетились Лёшка, Лёнька и Федюнька, сыновья Леонтия. Они уносили в подклет перепачканные сажей книги деда, которые были грудой ссыпаны под гульбищем на дерюгу.
Семён Ульянович лежал посреди своей ободранной горницы на лавке, закинутой шубами. Над ним хлопотали Митрофановна и Маша, вокруг толклись набежавшие бабы-соседки. Митрофановна ощупывала ногу мужа.
– Сдохну я, Фимка! – завывал Семён Ульянович, ворочаясь.
– Не сдохнешь, отец, – деловито отвечала Ефимья Митрофановна. – Всего-то ногу свою лешачью сломал, а мог бы весь сгореть… Машка, быстро найди две дощечки ровные, лубок сделаю… Бабы, дайте полос тряпишных на обвязку… Петровна, пожертвуй плат, он у тебя и без того драный.
– С-сатана! – завопил Семён Ульянович, когда Ефимья Митрофановна дёрнула ему ногу, составляя переломленную кость.
– Как там Ульяныч? – участливо спросил Бибиков у баб.
– Ругается.
Маша торопливо сунула матери две дощечки, и Ефимья Митрофановна принялась сооружать на ноге Семёна Ульяновича лубок.
– Василиса, держи его копыто, чтоб не вихлялся, – приказала она.
– Спасли твой дом, Ульяныч! – через головы баб крикнул Бибиков. – И службы спасли! Народ благодари!
Маша вдруг зарыдала, словно потеряла силы, опустилась на колени и стала целовать грязную руку Семёна Ульяновича.
– Прости меня дуру, батюшка! – захлёбывалась она.
– Что ещё, Марея? – измученно спросил Семён Ульянович.
– Прости, что Аконьку в дом привела… Это она подожгла.
– Аконька? – изумилась Митрофановна, завязывая узел на лубке. – А точно она?.. Да чем же мы её обидели-то?
– У всех инородцев бесы в бошках, – сурово сказала одна из баб.
Семён Ульянович сморщился, отвернулся и заплакал. Его опалённая борода затряслась. Больше собственной ноги ему жалко было своих книг, жалко уничтоженного уюта любимого труда, жалко своего милосердия, на которое ответили жестокой неблагодарностью.
– А кто такая Аконька? – проталкиваясь поближе, спросил Бибиков.
– Холопка ихняя. Остячка, – пояснили ему.
– Полно тебе, не плачь, Семёнушка, – наклоняясь над Ремезовым, ласково сказал Бибиков. – Книг твоих ещё довольно осталось. Лес на новую избу я тебе у губернатора выпрошу. А холопку поймаем. Я сей же миг приказ отдам караульщикам по всем заставам ловить поджигательницу. Ответит она.
Мимо баб, толпившихся вокруг Ремезова, как тень прошла Епифания. Она скрылась за печкой и, не снимая тулупа, легла на лавку лицом к стене.
А Айкони в это время сидела в каморке Новицкого и чёрными, каменными глазами смотрела в огонь лучины. Новицкий, едва касаясь, робко поглаживал Айкони по голове, покрытой уламой. Он обо всём догадался. Эта лесная девочка, похожая на дикого зверя, выбрала себе не его, а другого, – Табберта. Но Григорий Ильич не ревновал.