Сестры
Часть 50 из 65 Информация о книге
— Привет, — сказала Самира. Она указала писателю на рамку безопасности неподалеку от будки, похожую на те, что стоят в аэропортах. — Пройдите здесь, пожалуйста. Как только Ланг прошел через рамку, охранница лет пятидесяти — приземистая, с обритым наголо черепом — быстро его обыскала. Он молча, спокойно подчинился. Охранница открыла какую-то дверь. За дверью оказалась комната со множеством шкафчиков, как в раздевалке, и большой деревянный стол, на котором лежала толстая регистрационная книга. Дневной свет проникал сюда сквозь единственную форточку. Самира осталась стоять у двери, а охранница перечислила Лангу те предметы, которые он должен здесь оставить: часы, ремень, браслеты, кольца и другие украшения, телефон, ключи, документы, бумажник с деньгами, удостоверение личности, ну и себя самого. Она громко называла каждый предмет и заносила его в реестр, потом сложила все в коробку и написала на кусочке бумаги: «Шандор Ланг, 13.04.1959». Коробку задвинула в шкафчик, заперла его, приклеила листок бумаги на дверцу и спросила: — Куда его определить? — В одиночную камеру. Повернувшись к писателю, Самира объявила: — Сейчас придут двое сотрудников, чтобы взять у вас отпечатки пальцев и биологический материал. А потом вас снова поднимут наверх. Постарайтесь отдохнуть, пока ожидаете… Я читала вашу «Первопричастницу», — прибавила она. — Очень хорошая книга. Не говоря ни слова, Ланг посмотрел на нее. Лицо его осталось безучастным. * * * Сидя на бетонной скамейке, он прислушался. Все было спокойно. Гораздо спокойнее, чем в прошлый раз. Ну да, ведь сегодня воскресенье. Он ничего не забыл… Прошло двадцать пять лет, а все вдруг вспомнилось, как будто было вчера. Шум в камерах, жара, страх, ледяной пленкой липнущий к телу… И смутно нарастающее скрытое безумие, которое, как лава из-под земли, вдруг вырывается наружу короткими, но пугающими приступами… Кулаки Манжена… агрессия… И уверенность, что эта машина сломает кого угодно. Он закрыл глаза, сел прямо, ровно поставил ноги и положил руки на колени. Сидя в такой позе, постарался ровно, без усилия дышать, мысленно прослеживая, как воздух входит внутрь. Вот расправились легкие, грудь приподнялась, а потом он так же легко и беспрепятственно выдохнул воздух. То же самое он проделал, регулируя сердцебиение, прислушиваясь, как сердечный ритм меняется в зависимости от ритма дыхания. И одновременно растворялся в ощущениях, шедших извне, ловя малейшие сигналы: в соседней камере кто-то тихо похрапывает, в своей будке болтают охранники. Он отдался на волю своих мыслей и эмоций, про себя словно пометив каждую из них цветным стикером для заметок, а потом позволил им уплыть прочь и сосредоточился на настоящем моменте, на своих ощущениях, на ритмичном похрапывании соседа — в общем, вошел в состояние медитации при полном сознании. В коридоре раздались шаги. Он был уверен, что пришли за ним. Шаги приблизились к двери и замедлились. Бинго. Он не ошибся: застекленную дверь с шумом отперли — все эти замки и щеколды устраивают адский тарарам — и провели его в другое помещение, тоже без окон. Наверное, все это было частью процедуры доведения задержанного до кондиции. Надо, чтобы он понял, что он — крыса, загнанная в лабиринт, из которого только два выхода: правильный ответ — свобода, неправильный — тюремная камера. Может, вызвать адвоката? Нет, не надо, он инстинктивно это чувствовал. С точки зрения техники ведения допроса он многим сыщикам мог бы дать фору. В конце концов, ему ведь сказали, что у него есть право вызвать адвоката в любой момент. Ладно, посмотрим… Только те, кто действительно виновен, требуют адвоката в первую же минуту, сказал себе он. Его провели в комнату: справа маленькая застекленная кабинка, потом стол, на нем компьютер и какой-то громоздкий аппарат, похожий на дистрибутор электронных билетов или на стойку регистрации в аэропорту. Его посадили в кабинку. Сотрудник в синих латексных перчатках и в хирургической маске подошел к нему, велел открыть рот и провел по деснам тампоном на палочке, чтобы взять мазок для анализа ДНК. Затем ему велели подойти к громоздкому аппарату, и он понял, что у него будут снимать отпечатки пальцев. Они называют это дактилоскопией. Потом тампоном нанесли краску и попросили приложить руку к картонной карточке: сначала ладонь, потом каждый палец в отдельности. Все разговаривали с ним спокойно и вежливо, никто ни разу не повысил голос. Все держались нейтрально, как и подобает профессионалам. Нет, здесь определенно произошли перемены. Интересно, повлияло ли это на результаты? Вряд ли. Разве что с самыми слабыми и хрупкими задержанными. Ладно. Пока это всего лишь начало. Там видно будет… Он подумал об Амалии, и сердце его вдруг разорвалось, разбилось на мелкие кусочки, и это было так больно… Одна мысль, что кто-то хоть на миг может поверить, что он любил Зоэ и из-за этого убил Амалию, вызывала у него отвращение. Амалия, любовь моя, я никого, кроме тебя, никогда не любил. По щеке сползла слеза. Он быстро ее вытер, но увидел, что та девчонка-сыщица, похожая на панка времен «Секс пистолс», вдруг появилась откуда ни возьмись и заметила его движение. Она, может, и прочла его книгу, но вовсе не была поклонницей автора. Ну, что ж, нет так нет… * * * — Как вы познакомились с вашей женой? — спросил Сервас. Ланг внимательно смотрел на него, видимо, спрашивая себя, куда клонит сыщик. Он уже приготовился сказать что-нибудь прочувствованное, но взял себя в руки и только молча поднял брови. Потом помассировал запястья, на которых эта девчонка слишком сильно затянула наручники, когда его гоняли то вверх, то вниз. А когда они вошли в кабинет, Сервас и вовсе приказал ей снять с него наручники. К одной из ножек письменного стола была прикреплена массивная цепь, которая сейчас лежала, свернувшись, на полу. Интересно, Сервас пользовался ею хоть раз? Ланг не знал, что только очень немногие из кабинетов экипированы цепью, а полицейский, что сидит сейчас перед ним, ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из его коллег пользовался этим средневековым инвентарем. — Благодаря ее фотографиям, — ответил он. — Фотографиям? — Когда я познакомился с женой, она была фотографом. Сыщик кивнул, чтобы подбодрить его. — Расскажите, — сказал он спокойно, словно впереди у них была целая жизнь. Ланг посмотрел в камеру, поскольку все наверняка записывалось — тут шутить не любят, — и повернулся к Сервасу. — Она выставлялась в галерее Тулузы, — начал он. — Это было пять лет назад… Черно-белые фото. Я получил пригласительный билет. В большинстве случаев я на такие приглашения даже не смотрю, отправляю их вместе с конвертами прямиком в мусорную корзину. А тут, как знать, почему я открыл конверт… Вы верите в предопределения, капитан? — Итак, вы открыли конверт, — сказал Сервас, не ответив на вопрос и подумав о другом конверте, который сейчас, наверное, путешествует где-то в недрах почтового трубопровода, неся в себе письмо, дожидавшееся его долгие годы. — Вы прочли приглашение и решили пойти. Что вас подтолкнуло? — Фото на пригласительном билете. Ланг посмотрел Сервасу прямо в глаза. — Как я уже вам сказал, я вскрыл конверт машинально — должно быть, думал о чем-то другом — так, взглянул мельком. Имени художника я не знал. Собрался его выбросить, но тут взгляд мой упал на фотографию, маленький снимок, наверное, четыре на пять. И я сразу вздрогнул: у меня горло перехватило от ощущения, что передо мной что-то до боли родное и знакомое. Понимаете, это было как стрела, наконец попавшая в цель, как ракета с дистанционным управлением. Было в этой фотографии нечто такое, что поразило меня в самое сердце, и это послание было адресовано только мне. Мне одному… При том, что я ничего не знал о художнике. Предопределение, капитан… — Вы не могли бы точнее описать это фото? Сыщик говорил сухо и холодно, как и подобает настырному чиновнику, лишенному чувства времени. Неужели он не уловил волнения в голосе Ланга, не понял, что тот рассказывает о важнейших мгновениях своей жизни? — На фото были изображены какие-то руины, как в фильмах о войне, — сказал он. — Тонны обломков и мусора, и по этим обломкам ползла большая черная змея. Я ее сразу узнал: это была черная мамба. С первого же взгляда я понял, что это постановочный кадр. Змея выползала из дыры в земле. И я предположил, что Амалия дополнила естественное освещение каким-то искусственным верхним светом, который был направлен прямо на змеиную нору и проникал в нее, как мысль проникает в темноту неизвестности. Еще у меня возникло подозрение, что и сами развалины были ненастоящие: их выдавала та декоративная тщательность, с которой их подобрали и разложили. Тем не менее фото излучало какую-то необыкновенную силу, и я был убежден, что фотограф поймал в движении живую змею. А на землю проецировалась тень креста, который, как секира, разрезал пополам и змею, и нору. Несомненно, Амалия разместила крест перед зонтом, фильтрующим свет. А может, крест был самый настоящий. Потом я спрашивал Амалию и об этом, и о прочих загадочных деталях ее фотографий, но она ни за что не захотела открыть мне секреты мастерства и заявила, что если откроет, они утратят свою власть надо мной. Как бы там ни было, а в тот день я, разинув рот, с комом в горле и со слезами на глазах, долго разглядывал фотографию на приглашении. И тотчас же подумал: «Мне нужно это фото». Сервас ничего не сказал, давая писателю выговориться. У Ланга в глазах блеснула влага. — В общем, я решил сделать набег на эту выставку. Я был очень далек от того, чтобы сомневаться, что меня там ожидает. Бесконечная череда разрывов, трещин, сломов — одним словом, тот сорт помпезного метатекста, которым нас потчуют современные искусство и архитектура. Его понятия размыты и неудобоваримы, да к тому же еще поданы под столь же неудобоваримым соусом, предназначенным для болванов. Но на выставке все было совсем по-другому… Мне казалось, я схожу с ума. Эти снимки… я словно сам их делал. Я ходил от одной фотографии к другой и не мог сдержать текущих по щекам слез. Тема у всех фотографий была одна и та же: змеи и кресты. То на взятую крупным планом змею накладывалась тень креста, то в кадре, снятом в интерьере церкви, угадывался змеиный силуэт. Четкость и глубина белого и черного на снимках просто поражали, небо смотрелось темным и мрачным, как перед грозой, и я понял, что для черно-белых фотографий эта женщина использовала красные фильтры. Она населила пространства снимков странными тенями, которых не мог отбрасывать ни один предмет или живое существо. Не знаю, как ей это удалось — может быть, она пользовалась какими-то еще фильтрами, сквозь которые проходил свет из разных источников, — но только все ее снимки были само противоречие, сам контраст. У меня возникло такое ощущение, что я нашел родственную душу… Я спросил, могу ли встретиться с фотографом, но мне ответили, что ее нет и она не придет. Я удивился. Ведь это была ее первая выставка. Мне объяснили, что она избегает публичности и светской хроники. Чем больше мне о ней рассказывали, тем больше я был очарован. В каталоге нашлась ее фотография, и как только я на нее взглянул, ощутил удар в самое сердце. Мне была нужна эта женщина. Голос писателя дрогнул, и Сервас подумал, что искусственно изобразить такую эмоцию невозможно. — Я хотел купить все фотографии, которые еще не были проданы. У галериста сразу сделался удрученный вид. Он объяснил, что эти фото не продаются. Автор поставил условие, чтобы все они были сожжены после окончания выставки. Такая перспектива и вовсе выбила меня из колеи. Нельзя сжигать такие фото, это невозможно! Я высказал все это галеристу, но он лишь растерянно покачал головой. Он со мной абсолютно согласен, он и сам долго ее уговаривал не делать этого, но она была непреклонна. Ланг выдержал паузу и быстро взглянул на часы, а у Серваса вдруг промелькнула мысль, уж не тактический ли это ход, чтобы выиграть время. Многие на допросах замыкаются в молчании, а этот пытается утопить следователя в деталях, к расследованию не относящихся. — Короче, я упорно настаивал — и в конце концов получил ее адрес. Она жила в одном из сквотов[35], населенных художниками, и я отправился туда с тяжелым сердцем: неизвестно было, как она отреагирует на мое появление. И вот, я ее увидел… Ей было около сорока, волосы ее уже тронула ранняя седина, но, несомненно, когда-то она была очень красива и сохранила былую красоту. Не знаю, как сказать, это, наверное, похоже на скверную беллетристику, но я с первого взгляда понял, что именно эту женщину ждал всю жизнь. И Ланг принялся с обескураживающей словоохотливостью вспоминать эту встречу. Как он в веселом и безбашенном сквоте, словно перекочевавшем сюда из шестидесятых годов, пытался убедить Амалию не сжигать фотографии, как сказал ей, что хочет купить их все. А она так же непреклонно, как и директору галереи, твердила, что они не продаются. Ее, казалось, абсолютно не впечатлил ни он сам, ни его писательский статус. А может быть, она решила, что никакой он не художник, а просто аферист, а потому не может бросить в нее камень. И чем больше она говорила, тем более неудержимо его к ней тянуло. Он влюбился. Влюбился без памяти. Было в ней что-то родное и близкое, и это что-то разбудило в нем былые эмоции. — С вами никогда так не бывало? Столкнуться с женщиной — не самой красивой, не из тех, что сразу привлекают к себе внимание, — и почувствовать, что черты ее лица, ее фигура, манера двигаться, говорить, смеяться были издавна записаны в вашей памяти, хотя вы и видите ее впервые… Словно она вызвала к жизни то, что было глубоко спрятано в вас и ждало пробуждения… Ланг продолжал говорить. И вот наступил момент, когда он понял, что всегда хотел эту женщину. С ним такого никогда не бывало, но он это знал. Он хотел, чтобы она была в его жизни. Во имя жизни… он ухаживал за ней недели, месяцы. Не жалея сил. Он постоянно думал о ней, просыпался и засыпал с мыслью о ней. Он появлялся у нее с цветами, с вином, с шоколадом, принес даже фотоаппарат «Хассельблад», купленный у какого-то любителя. Он приглашал ее обедать в «Саран», водил в оперу, в кино, они гуляли по окрестностям Тулузы. И наконец она сдалась. В тот день она пришла к нему и позвонила в его дверь. В руке у нее был пакет. Она сожгла все фотографии, как и собиралась. Все, кроме одной. Кроме первой, которую он увидел. Той, где из норы вылезала змея. Ее она принесла ему в подарок. Вошла, спросила, где спальня, и через десять минут уже лежала нагая в его постели. — Она переехала ко мне после шести месяцев ухаживаний. А потом мы поженились. Амалия, — взволнованно заключил Ланг, — была самым прекрасным моим триумфом. Он так и выразился: триумфом. Сервас ничего не сказал. Только еле заметно покачал головой, словно давая понять, что он все понимает и относится к этому с уважением. Теперь можно сделать перерыв. — Вы есть хотите? — сказал он. — Вам принесут еду. — Прежде всего, я очень хочу пить. — Самира, принеси стакан воды господину Лангу. * * * — А этот коллектив художников, этот сквот, — спросил Сервас после перерыва. — Расскажите о нем. Ланг заговорил. Что-то он на удивление разговорчив. Редко когда подозреваемый настолько готов сотрудничать. Сквот существовал всегда, объяснял он, и всегда базировался на самоуправлении. Конечно, без субсидий мэрии он уже давно развалился бы. Тут к Лангу вернулся его обычный высокомерный тон. Сквот, если хотят знать его мнение, — явление весьма многодисциплинарное и неорганизованное, если не сказать бардачное. Там есть люди, прошедшие через Боз-Ар, есть самоучки, есть откровенные шарлатаны, но есть и талантливые. Амалия сожгла все мосты с этим периодом своей жизни. Единственная связь, которую она сохранила, — это подруга. — Подруга? — эхом отозвался Сервас. — Художница, работавшая в этом коллективе. Ее зовут Лола Шварц. — Как она выглядит? Ланг быстро набросал портрет. Это, разумеется, неточный набросок, он ведь не художник. Сервас узнал ее с первого взгляда: женщина с кладбища. 2. Воскресенье Сквот Сервас поднял глаза на граффити над входом: ГИБКАЯ ЯЩЕРИЦА На охряной стене красовались буквы в виде переплетенных разноцветных змеек — желтых, красных, синих, с белым обводом. Они очень оживляли благородный, но сильно обветшалый фасад взрывом ярких цветов. Мартен шагнул за порог и очутился в просторной промзоне, которую вольные художники переоборудовали в настоящий улей. Его удивило огромное количество народу, сновавшего из ателье в ателье, из мастерской в мастерскую, хотя было воскресенье. Транспарант, прикрепленный к перилам второго этажа, гласил: «ЖЕНЩИНА И СКАНДАЛ, СО 2 ПО 4 ФЕВРАЛЯ». А снизу более мелкими буквами значилось: «Зрители до 18 лет не допускаются». И действительно, вокруг не было видно ни одного ребенка. Сервас подошел к афише и увидел, что в программе значились не только выставки — рисунки, живопись, фотографии, — но еще и театральные представления, рэп, мелодекламация, стриптиз (когда же он в последний раз читал это слово?), демонстрация авторских коллекций одежды, интерактивных инсталляций и произведений различных мастерских. Мартен поискал глазами высокую женщину с кладбища, но ни вблизи, ни вдали не увидел ни одной, похожей на нее. Ни каблуков в двадцать сантиметров, ни фиолетовых волос видно не было. Сервас решил, что она сняла каблуки и теперь сравнялась ростом с остальными, и стал внимательно вглядываться в толпу зрителей и художников. Никакого результата. Тогда он смешался с толпой зевак и двинулся вдоль мастерских на паях (акройоги, бокса, вербальной самозащиты, фотографий, содержащих серебро…) и стендов с независимой прессой (одна из газет эротического толка называлась «Берленго»[36]) и остановился перед дверью, за которой, видимо, проходила публичная лекция, которую читал представитель коллектива под названием «Мерзкие твари». Оказалось, что там под шумок распространяли любительский журнальчик «чувственной антикультуры». Сервас заметил парня, похожего на художника, ну, по крайней мере, подходящего под стереотип, сложившийся у него в голове: дреды, заправленные под шерстяную антильскую шапочку, комбинезон, оставлявший голыми тощие руки, несмотря на мороз, и козлиная бородка с проседью под круглыми стеклами очков в железной оправе.